Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Карцер — это щель четыре метра высотой и цементный пол. Сесть там негде. На пятнадцать суток на такой «курорт» отправят, — пятнадцать суток ходи. Ноги как слоновые. Кормят там даже этой жуткой баландой через день. На ночь, на восемь часов, дают так называемый гроб: это три доски, стянутые в ногах и в головах металлической полосой. При этом не топят, даже если на улице минус тридцать и ты лежишь в тонком хэбэ. В общем, восемь часов ходить и восемь лежать. Я посчитал, что за десять лет по цементному полу камер я прошел два раза вокруг земного шара по экватору. Восемьдесят тысяч километров.
В 1980 году Брежнев в Варшаве встретился с несколькими руководителями западных стран, в частности с французским президентом Жискаром д’Эстеном. А тогда из-за введения советских войск в Афганистан многие страны отказались приезжать на Олимпиаду в Москву. И Брежнев надеялся европейцев уговорить. А Жискар д’Эстен сказал ему, что сотни выдающихся персон Франции выступили инициаторами награждения Огурцова почетным гражданством и наша общественность требует дать Огурцову возможность с семьей выехать во Францию.
Вдруг меня вывозят из чистопольской тюрьмы со спецконвоем — семь человек в парадной форме. Обычно так возят на расстрел. Из Казани в Ленинград самолетом — и сразу на Литейный, 4. И там мне говорят: «Напишите помиловку, садитесь на троллейбус и езжайте домой». Я говорю: «Милые вы мои, четырнадцать лет назад я стоял перед вашим судом и чувствовал затылком дуло пистолета. Я ваших чекистских сапог тогда не лизал. А вы хотите, чтобы сейчас я, отбыв четырнадцать лет, когда мои родители уже состарились в одиночестве, вам помиловку написал?» — «Ну мы знаем ваш характер, можете слово это не употреблять. Напишите в любой форме». Я отказался, просидел еще три дня там в камере. Спросили, куда я хотел бы выехать. Я почему-то назвал Бельгию, они помрачнели. На следующий день снова спрашивают, я отвечаю: «Во Францию». Вижу, просияли. Думаю: «Я во что-то попал. Но во что?»
В общем, сказали, что выпустят меня, если я приму определенные условия. Я, конечно, камикадзе, но не все время же мне быть самоубийцей. Я им ответил, что если в этих их условиях не будет ни одного пункта, который для меня принципиально неприемлем, то я согласен. Они меня немножко откармливали, чтобы, если выйти с трапа самолета на аэродроме «Шарль де Голль», я не выглядел как заключенный Освенцима. Давали мне свидания и неограниченное число передач, а друзья, конечно, расстарались, даже дыню мне из Средней Азии привезли, я к тому времени четырнадцать лет ничего такого не пробовал. Пять месяцев согласовывали каждую запятую, удалось сформулировать приемлемые десять условий.
Но в этот период шла борьба между андроповским и брежневским кланами. И товарищ Андропов понимал, что если он сорвет эту договоренность с французами, то он Брежнева поставит в очень неудобное и неприятное положение. А товарищ Брежнев уже был почти недееспособен. В общем, Андропов дотянул до того, что во Франции состоялись выборы, на которых Жискар д’Эстен проиграл. Впрочем, новый президент Миттеран помнил обо всех договоренностях и сказал: «До тех пор пока семья Огурцовых не выедет, моей встречи с вашими представителями на высшем уровне не будет».
Но я вернулся в чистопольскую тюрьму. И попал в одну камеру с Сергеем Адамовичем Ковалевым, который получил тюремный режим за плохое поведение в лагере. Хорошо мы с ним посидели. Думаю, что он также скажет, что с Огурцовым сидеть можно, даже если есть различия по мировоззренческим моментам. Мы даже голодали с ним вместе, чтобы спасти Шухевича. Сына командующего бандеровской армией Романа Шухевича. Его взяли в восемнадцать лет и дали двадцать пять. А тогда он сидел в соседней с нами камере. Ему на прогулке бросили ксиву, он ее поймал, а вохра увидела, ворвалась, стала отнимать. А он успел в рот схватить и пережевывал, чтоб проглотить. Они его стали избивать, чтоб вырвать изо рта остатки. И так избили, что на следующий день он сообщил: «Я, кажется, слепнуть начинаю». От ударов у него началось отслоение сетчатки. Сергей Адамович говорит: «А ведь у меня в Москве есть товарищ — офтальмолог, специалист по отслоению». Мы написали заявление, сообщили другим камерам и объявили голодовку, чтобы его немедленно на самолет — и в Москву на операцию. Такие вещи не всегда получались, но на этот раз получилось, и через два дня они его этапировали в Москву.
В итоге я отсидел полный срок и еще два дня. Пятнадцатого февраля 1987 года я приехал в Ленинград, где мне нельзя было оставаться больше десяти дней. Милиционер приходил каждый день. Отцу уже шел девятый десяток, мать перенесла операцию… Весь мир пришлось на уши поднять. Но вырваться удалось. Гражданства лишили не только меня, но и отца и мать. Мать — заслуженная учительница, преподаватель музыки по классу рояля. Отец не только воевал, но пятьдесят лет флот строил, почетный работник флота.
Мы выбрали Германию, потому что немного знали язык. Я объездил всю Европу, познакомился с русской эмиграцией, которая еще жива была, выступал в разных аудиториях. Меня потом часто спрашивали: «А что вас держало?» Я всегда говорил, что, во-первых, абсолютная убежденность в правоте дела. Когда человек попадает за неправое дело, я думаю, он так не может выдержать, ломается или умирает. А во-вторых, конечно, вера. Все верующие всегда держались до конца.
Все началось с официальной фальши — и моей реакции на нее. В 1957 году я учился на третьем курсе исторического факультета МГУ, и мне поручили сделать доклад на тему Комбеда — Комитета бедноты 1918 года. Я работал c открытыми источниками, но даже на их основе пришел к выводу, что сознательный раскол на кулаков и бедняков — дело нехорошее. Я назвал это «антикрестьянской политикой коммунистической партии большевиков», к тому же без особого почтения отнесся к Ленину. В ответ меня обвинили в ревизионизме. Тогда, после XX съезда КПСС, было модно с ним бороться. И уже через неделю на комсомольском собрании мне влепили выговор с занесением в личное дело.
В это же время под следствием находились студенты нашего факультета. Была такая группа, которую возглавлял Лев Краснопевцев, бывший секретарь комсомольской организации всего факультета. Они тайно изучали историю, писали рефераты, что-то критиковали. И в конце концов трое получили по десять лет, трое — по восемь, и еще трое — по шесть. Девять человек посадили. А на суде всплыл вопрос обо мне. Они, защищаясь, сказали, что на нашем факультете собрались одни консерваторы, противники преобразований. Мол, там один студент доклад написал, так его выгнать хотят. Видимо, их речь произвела впечатление, и начальство ограничилось выговором.
Следующий курс я отучился спокойно, в конце года ездил хлеб убирать в Казахстане. А когда вернулся, арестовали моего однокурсника — Анатолия Михайловича Иванова. У нас с ним был общий знакомый, поэт и физик Игорь Авдеев. Он по распределению уехал в Кемерово, мы с Ивановым часто ему писали. И главное, он переписывался еще с одним товарищем из Воронежа, мать которого однажды вскрыла полученное письмо, поняла, что какой-то антисоветчик пишет ее сыну и ругает коммунистическую партию. Она недолго думая пошла в КГБ, и завертелось дело.